А утром еще злее беда накатила. Повела она Кушку на променаж, – с денщиком ни по чем не шел, – трах, у самой калитки батюшка в трех шагах поперек прошелестел. Остановился, табачку из табакерки хватил, да как чертыхнется: «Экий дьявольский ветер, половину табакерки выдул, бес его забодай!»
Вернулась старушка, гайки у нее развинтились, по перильцам кое-как подтянулась. Взошла в столовую, шатается. Ротмистр к ручке, а она в кресло так студнем и осела.
– Что еще такое?!
– Ох, друг… Накликала на свою голову. Поперечный поп, табак нюхавши, чертыхнулся… Кушку моего тебе завещаю. Имение – дочке. Не подходи, не подходи лучше, я теперь вроде как в карантине. Черной воспы не миновать!
Подивился ротмистр. Жилка у нее на шее бьется, глаза мутные. Одурела что ли мамаша?… Да и впрямь чудно.
Как по расписанию все выходит. Махнул перчаткой, шашку подтянул, – «дзык-дзык», на коня сел и в манеж.
Денщик полоскательной чашкой постукивает, хрустальный стакан в руках пищит. Человек казенный, ему это все без надобности. Мало ли делов?… Часы на стене, – время на спине.
Не пила она, не ела цельный день. Все пронзительную соль с пробки нюхала, да капустные листья к голове прикладывала. Сахар-провизию, однако, пересчитала, что следует выдала – и на ключ.
Вечером сидит командир один: полстакана чаю, пол – рома. Мушки перепархивают. Тишина кругом. Будто старушку огуречным рассолом залило. В задумчивости он пришел, в полсвиста походный марш высвистывает. Таракан через мизинный перстень рысью перебежал: – что оно по пензенским приметам означает: чирий на лопатке вскочит, альбо денежное письмо получать? Тьфу, до чего мамаша голову задурила!
И вдруг, братцы мои милые, как взвоет Кушка в старушкиной спальне… Чисто гудок паровозный. Выскочила старушка в чем была, шерсть на ей дыбом, да к командиру:
– Куда окно-то мое выходит?!
– На север, мамаша… Так она и присела:
– Да что же это за напасть такая. Неблагополучные роды? Это у меня-то? У вдовой старухи?!
– Что ж вы ко мне привязамшись? С Кушки вашего и спрашивайте.
Денщик в дверях стоит, мнется. Почесал в затылке – и за дверь.
Взвыл Кутка еще пуще. Кинулась она в спальню.
– На юг воет!…
– Это что ж, мамаша, по вашему прискуранту выходит?
– Потолок завалится… Матушки!… Выноси, Митрий, вещи, у меня уже с утра уложены. Часу здесь не останусь!
– Да что же вы, мамаша, в своем ли уме? Потолок дубовый, хоть слонам по ему ходить. Бросили бы…
– Нет, зятек, я-то в своем уме, а вот ты попрыгай. Жеребец вороной ржал, поп чертыхался, да еще Кушка подбавил… Чичас к ночному поезду коляску подавай. Пемирать, так уж на своих пуховиках…
– Я, мамаша, вашему конфорту не препятствую, – а только, может, приметы ваши пензенские в нашей губернии не действуют?
– Шутить вздумал? Молебен дома отслужу, авось рассосется. Эва, сколько на одну женщину наворочено. Митрий!
Денщик тут как тут. Человек казенный. На барина смотрит: как, мол, прикажете?
– Что ж, закладывай. Действительно, странно что-то одно к другому приторочено.
Митрий за вещи, старушка за Кушку, – ротмистр на ходу ее в плечо чмокнул. Катись горошком!
Гитары бренчат, стаканы звенят, полон дом гостей, – праздник у ротмистра. За вороного жеребца пили, за ветер, который у скоропроходящего батюшки табак из табакерки выдул, за голландской работы собачку Кушку. Дивятся некоторые, руками разводят. Как все, мол, ладно вышло: сама себя пензенская мамаша легким одуванчиком вышибла. Головы ломают, случаи разные рассказывают, один другого мудренее.
У кого петух в усадьбе все головой тряс, пока воры кладовую не взломали. Тогда и прекратил. Цыганке одной мышь попала за пазуху, – недели не прошло, струна на гитаре лопнула, да ее по глазу. А у свояченицы городского головы родинка была мышастая на том месте, что самой не видно, – к добру это… Вот она пятьдесят тысяч, как одну копеечку, и выиграла на свой внутренний билет. Поди ж…
Командир только головой вертит: бабьи побрехушки… Глянул он невзначай на денщика, – стоит стаканы вытирает, глаза щелками лучатся, вот так к ушам и тянется. Как есть лиса в драгунской форме.
– Поди-ка, Митька, сюда, поди! Ты что ж это в тряпочку пофыркиваешь? Уж не ты ли, хлюст, тут волшебствами этими жеребячими занимался?…
Молчит Митрий, глаза пучит.
– Говори, черт, не бойся. Я сегодня добрый. Почему Кушка с тобой на улицу гулять не шел? Ась?
– Обидно уж больно, ваше высокоблагородие. Командир полка встренется, во фронт стать надо… А тут мопса у тебя на шпоре сидит. Опять же куфарки задразнят.
– Ты тут не таранти! Гни так, чтобы гнулось, а не так, чтобы лопнуло…
– Так точно! Каблуки я нашатырной водкой натер. Чуть энтого Кушку к каблуку на ремешке притянешь, так он на задок и садится, голосом голосит. Ни одна собачка не вытерпит.
– А жеребец почему ржал? Соли ты ему на хвост посыпал?
– Потому, ваше скородие, забрало меня дюже. Командир в доме один, а тут они, на нас верхом семши, сахарницу стали запирать!…
– Ты про сахарницу брось. Говори да откусывай!
– Да как же ему не ржать, ежели в полночь вестовой корнета Пафнутьева по уговору кобылу их благородия к нашей конюшне к самой отдушине подвел.
– Шпингалет ты, я вижу… А батюшку ты как же ей подсунул?
– Никак нет! Дарья-куфарка отца дьякона подрясник с веревки сняла, – проветривался он. Шляпу ихнюю нахлобучила, бороду мы, извините, из вашей заячьей рукавицы приладили. И того… чертыхнулась Дарья… действительно. Голос у ее толстый!
Гости кольцом стянулись, смеются. Командир глазами поблескивает. Не нагорит, значит.