– Ну-с?
– Может, и их благородию таким же манером паморки забило…
Посмотрел батальонный на корнета, корнет на батальонного, оба враз рассмеялись.
– Ну, это ты, ангел, – говорит корнет, – моей гнедой кобыле рассказывай! Какое же теперь полнолуние, луны и на полмизинца нынче нет.
– Да может, ваше благородие, в вас это с запрошлой луны действует? Вроде лунного запоя…
Махнул батальонный рукой:
– Заткнись, Алешка! Не то что полтинника, гривенника ты не стоишь. Посадил корову на ястреба, а зачем – неизвестно… Тащи-ка сюда каклеты. У меня от ваших чудес аппетит, как у новорожденного. Да и гость богоданный от волнения чувств пожует. Прошу покорно!…
Тронулся Алешка легким жаворонком: пронесло, слава Тебе, Господи. А батальонный ему в затылок:
– Стой! А чего это ты, шут, между прочим, все хрипишь? Голос у тебя в другую личность ударяет…
– Виноват, ваше скородие. Надо полагать, как в самовар дул, жилку себе от старания надсадил… Папироски на подоконнике, не извольте искать.
Да поскорее от греха на два шага назад и за дверь.
Сидят, закусывают. Снежок по стеклу шуршит, каклетки на вилках покачиваются. Пожевал батальонный, к коньяковой бутылке руку потянул: гнездо цело, да птичка улетела…
– Однако… И здоровы энти лунатики пить-то! Чокнуться даже нечем. Да вы будьте без сумления, пехота не без запаса… Эй, Алешка, гони-ка сюда зверобой, в сенях на полке стоит. Сурьезная водочка!… А между прочим, корнет, здорово вы, надо быть, дрозда зашибли, допрежь того как в лунном виде под бурку мою попали. Ась?
– Так точно! По случаю заносов, на вокзале флакона два-три пристроил.
– Конечно! Чего же их жалеть… А за племянницей неизвестного дяди полевым галопом изволили все ж таки дуть? Я по службе вас старше… Сам кобелял в свое время. Валите!…
– Так точно! Был грех.
– А в чем она, племянница, одевши-то была?
– В черной тальме. А может, и в белой. Снег в глаза бил и я, признаться, на раскатах очень заносился… Вот платочек запомнил: в павлиньих узорах, округ головы зеленые махры…
Затопотал батальонный каблуками, глазки залучились, по коленке корнета хлопнул.
– Так и есть. Это ж вы за племянницей нашего старшего врача лупили. В театре она на камедь смотрела… Через дом от нас живет. Ах, корнет-пистон, комар тебя забодай! Ну и хват! Ан потом снежком ее занесло, ветром сдуло, а вы в мою калитку с двух бортов с разлета и попали… Ловко!… Эй, Алешка!… Что ж зверобой? Протодиакона за тобой спосылать, что ли?
А Алешка за портьеркой задержался, разговор ихний слушавши. Спервоначалу так весь сосулькой и заледенел, а потом видит, какой натуральный поворот делу даден, – взошел бесстрашно, рюмками звякнул. Встал перед ими – душа на ладони – и дополнение светлым голосом сделал:
– Запамятовал, ваше скородие, виноват. Как за дровами в самую полночь в сарайчик отлучился – черный ход на самую малость у меня был не замкнут. Может, в эту самую дистанцию их благородие к нам в лунном виде и грохнули. Больше неоткуда, потому чердак у нас изнутри замазан. Таракан, и тот не пролезет.
Объяснил чистосердечно, батальонный окончательно повеселел, – военный начальник точность любит, а не то, чтоб на чудесном помеле корнеты скрозь штукатурный потолок под бурку вваливались. Отпустил он Алешку сны досыпать, а сам по пятой зверобой-рюмке невинный вопрос задает:
– Ну, что ж, сынок, пондравилась тебе докторская племянница? Лимон с гвоздикой!
– Так точно! сужет приятный, да с крючка сорвалось… Руку только нацелился поцеловать, – чуть зубов не лишился. Огонь девка!
Батальонный так и покатился.
– Эх ты, вьюнош скоропалительный! Да она ж горбунья! В градусах да в снежной завирушке ты и не разглядел… Ручку? Ее ж потому одну домой доктор из тиатра отпустил, что все ее в городе знают… Кто ж на такую вилковатую березу окромя мухобойного залетного корнета и польстится?
Насупился корнет, губу щиплет. Досада!… Да скорей за шестую рюмку. Зверобой конфуз осаживает, известно.
Поднял тут батальонный голову: ишь как в сенях ветер скворчит. Скрозь портьерку ему невдомек, что не в ветре тут суть, а энто Алешка, гнус, морду себе башлыком затыкает… Смех его разбирает – вот-вот по всем суставам взорвется!…
Укатила барыня, командирова жена, на живолечебные воды, на Кавказ. Остался муж ейный, эскадронный командир, в дому один. Человек уж не молодой, сивый, хоша и крепкий: спотыкачу в один раз рюмок по двадцати охватывал. Только расположился на полной свободе развернуться, от бабьего гомону передохнуть, глядь-поглядь на двор барынина мамаша на пароконном извозчике вкатывает. Перья на шляпке лопухом, скрозь вуальку глазищами, словно вурдалак, так и лупает. Барыня ей, стало быть, секретный наказ послала: «Приезжай, последи за моим сахарным. А то без меня дисциплину забудет, – либо обопьется, либо с арфянками загуляет. В дом наведет, из приданых моих чашек лакать будут». Отдохнул, значит!
Высадил он мамашу, грузную старушку, ус прикрутил, глаза вбок отвел и под ручку ее на крыльцо поволок. – «Прошу покорно, заждались! Эй, Митька, тащи чемоданы, дорогая мамаша приехамши, – крыса ей за пазуху!»
И хошь бы одна заявилась: пса с собой привезла закадычного. Голландской работы по прозвищу мопс Кушка. Личность вроде, как у ей самой, только помельче.
Отвели ей с псом самолучший покой. Расположились, квохчут. Не поймешь, кто с кем разговаривает: барыня ли с собачкой, собачка ли с барыней.
Ходит ротмистр округ стола, шпорами побрякивает, ус книзу тянет. Кипит. Денщика кликнул.