Собачка, само собой, грамотная: хряп-хряп, только и разговору. Посмотрел Сундуков, слезы так бисерным горохом и катятся, к штанам примерзают. Махнул рукой и сел на мерзлый камень звезды считать: какие русские, какие французские…
Тут-то, братцы мои, и началось. Сидит Суворов, горные планты рассматривает, – храбрость храбростью, а без ума бобра не убьешь. И вдруг музыка: ослы энти обозные как заголосят – заревут – зарыдают: будто пьяные черти на, волынках наяривают… Да все гуще и пуще! Обозные собачки подхватили в голос, с перебоями, все выше и выше забирают, словно кишки из них через глотку тянут. Стукнул Суворов походным подстаканником по походному столику, летит Сундуков, в свечу вытянулся.
– Что там за светопреставление? Ведьма, что ли, бешеного быка рожает?
– Никак нет!… Ослы поют. Погонщик через переводчика сказывает, будто они завсегда в полнолунную ночь в восторг приходят, кто кого перекричит. Занятие себе такое придумали, Ваше Сиятельство…
– Ишь ты, скажи на милость. А у меня, сват, свое занятие: соснуть на часок надо, тоже и я не двужильный. Дай-ка пакли из тюфячка, уши заткнуть.
Покрутил Сундуков головой… Ах ты, Царица Небесная! Ужели русскому генералиссимусу из-за такой последней твари не спать?… Ишь, как притомился!
Паклю подал, вздохнул и на мелких цыпочках прочь вышел.
Да разве ж против ослиной команды пакля действует? Месяц встал выше, сияние на полную небесную дистанцию, ослы-стервы только в силу вошли, будто басы-геликоны мехами раздувают, да с верхним подхватцем…
Тетку твою поперек! Сел Суворов на койку, щуплые ножки свесил, сплюнул. Под пушечный гром спал, под небесный спал, а тут – хочь воском уши залей, не всхрапнешь. Чего делать? Приказать им в мешки морды завязать? За что ж тварь мучить, погонщика обижать… Поколеют, не солдат же в дышла впрягать. И животная полезная, из жил тянется, в гору ли, с горы ли, – ей наплевать. Соломы дадут – схряпает, не дадут – солдатскую пуговку пососет. Экая оказия!… Спасибо Создателю, ветер над рекой ревет, ослов заглушает. А то бы беда, враг близко…
Вынырнул тихим манером Сундуков из кошмы, стоит, искоса на начальника любимого смотрит. Шагнул ближе, в свечу вытянулся.
– Не извольте. Ваше Сиятельство, беспокоиться, чичас они замолчат.
– А ты что ж, с обоих концов их соломой заткнешь?
– Никак нет! Голос у них такой, никакая солома не удержит.
– Как же так они, сват, замолчат? Они ж только во вкус вошли – ишь как наддают, хоть в присядку пляши.
– Не извольте беспокоиться. Чичас полную тишину Вашему Сиятельству предоставлю.
Ушел вестовой. И что ж, братцы, как по отделениям, в одном конце закупорило, в другом… Чуть последний осел сверчком рипнул и – стоп.
Вынул Суворов паклю, прислушался: ни гу-гу. Ухмыльнулся он, походную думку-подушку поправил, плащем ножки прикрыл и, как малое дитё, ручку под голову, – засвистал-захрапел, словно шмель в бутылке. Какой ни герой, а и сам Илья Муромец, надо полагать, сонный отдых имел.
Утречком, чуть серый день наступил, по горам-скалам до ущелья дотянулся, скочил князь Суворов, сухарик пососал, вестового кликнул. Ледяной воды в рот набрал, в ладони прыснул, ночную муть с личика смыл и спрашивает:
– Что ж, Василий Панкратьич, ослиный капельмейстер… Как же ты их, свет, ночью угомонил? Ась? Шаман ты сибирский, что ли?
– Никак нет! А как при лунном сиянии позицию их мне разглядеть потрафилось, приметил я, что ежели он, стерва-осел, рыдает, в восторг входит, чичас он хвост кверху штыком… Нипочем иначе не может. Такой у него, Ваше Сиятельство, стало быть, механизм. Ну, тут уж штука нехитрая: по камешку я им к хвостам вроде тормоза подвязал, они и примолкли…
Рассмеялся Суворов звонко, так личико морщинками и залучилось.
– Ах ты, ослиный министр, чертушка, милый человек! Расскажу вот австрийцам, утиным головам, пусть с зависти полопаются. Разве ж им, козодоям, за русской смекалкой угнаться! Ась? Утешил ты меня по самое горлышко. Чем же мне тебя, сват, наградить? Проси чего хочешь, поднатужься, – ежели только власти моей хватит, честное слово, не откажу… Ну!
Вестовой Сундуков осклабился, а сам руку за спину завел.
– Так точно, Ваше Сиятельство! Награждение мое в вашей полной власти, действительно. Вчерась ночью второй заяц в силок попался, – заяц ничего, форменный. Не спал я, для вас изжарил, старался, авось смилуетесь. Будьте отцом родным, наградите вашего верного слугу, извольте откушать!
И зайца из-за спины вытаскивает.
Насупился было Суворов, посмотрел на вестового и оттаял.
– Хитрый ты, Васька, до невозможности! У лисы ухо срежешь, да ей же и скормишь… Счастье твое, слово дал, солдатское слово не олово. Давай, сват, походную вилку-ножик. Только чур, половина мне, половина тебе. А то три дня разговаривать с тобой не буду… Согласен?
– Так точно, согласен.
Насупился было и Сундуков, да что ж поделаешь.
А ослам приказал князь Суворов по гарнцу чечевицы выдать за то, что им ночью ради чужого русского старика лунный восторг перешибли.
Читал у нас, земляки, на маневрах вольноопределяющий сказку про кавказского черта, поручика одного, Тенгинского полка, сочинение. Оченно всем пондравилась. Фельдфебель Иван Лукич даже задумались. Круглым стишком вся как есть составлена, будто былина; однако ж сужет более вольный. Садись, братцы, на сундучки, к окну поближе, а то Федор Калашников больно храпит, рассказывать невозможно…
Пирует грузинский князь Удал, – на триста персон столы понаставлены, бык жареный на медном блюде лежит, в быке – жареные утки, в утках – жареные цыплята. С амбицией князь был!… Вином хочь залейся, по всем углам кахетинское в бочках скворчит, обручи еле сдерживают. Кто мимо ни идет, вали к князю, пей, ешь, хочь облопайся. Потому Удал единственную дочку просватал, к вечеру милого жениха ждут, а пока что, не зря ж сидеть, – песни, пляс, пирование. Под простыми гостями туркестанские ковры постланы, под княжеской родней – дагестанские.